Через наш город, разделяя его ровно пополам, текла бурная, рыжая от жёлтой глины река. Детям плавать в реке было строго запрещено – она была очень быстрой, пенной, вся в рытвинах глубоких водоворотов. Но мы с братом были очень упрямыми детьми, любой запрет воспринимали как инструкцию к действию. Поэтому каждый день убегали поплавать. Правда, уходили подальше от города, дабы не попадаться на глаза взрослым. А чтобы они не вычислили, что мы нарушаем их запрет, плавали голышом.
-Почему?
-Когда плаваешь голышом, загораешь полностью, и предательских следов от белья на теле не остаётся.
Однажды, пока мы ныряли в реку с высокого берега, кто-то украл нашу одежду. Сначала мы поплакали, потом пробрались на свалку, нашли какие-то полиэтиленовые пакеты. Обмотались ими, закололи деревянными прутиками на бёдрах и потопали домой. Идём и плачем, знаем, что таки да, влетит.
Полиэтиленовые пакеты держались на честном слове, и через какое-то время благополучно отвалились.
На окраине нашего города стояла чёрная часовня. Я нигде больше не видел таких часовен – тёмная, с узкими окнами-бойницами, вытянутая вверх серебристым шпилевидным куполом. Купол смахивал на минарет, крест на нём был невесомый, тонкий, даже с небольшого расстояния невидимый, и распознать в такой постройке христианский храм было практически невозможно. Поговаривали, что когда-то здесь жили кармелитки. А потом они куда-то ушли. В годы моего детства в часовне проводила свои молебны малочисленная католическая община, оставшаяся в городе после ухода французов. Мы иногда прибегали туда и, завороженные сладким запахом ладана и отблеском свечей, подолгу сидели на узких скамейках, разглядывая огромное, тяжёлое, скорбное распятие.
Иногда, впрочем, крайне редко, у входа в часовню оставляли новорожденных детей. Обязательно вкладывали в пелёнки записки – мусульманский ребёнок или христианский. Почему мусульманских детей подкидывали к христианскому храму – я не знаю, ведь в городе была большая мечеть. Вот в эту мечеть монахи и относили мусульманских новорожденных. Там над ними читали специальную молитву, а потом подыскивали им приёмные семьи. Христианских детей монахи обязательно крестили. И тоже устраивали в приёмные семьи – к своим. Редко кого из детей отдавали в приюты – почти всех усыновляли. Наши берберские соседи, хотя у самих было три ребёнка, забрали двоих – мальчика и девочку. И я тебе клянусь – любили усыновлённых не меньше, чем родных.
Но я отвлёкся.
Чем ближе город, тем медленнее мы шли. Скоро засеребрился в летнем мареве знакомый шпилевидный купол. Мы дошли до часовни, встали на её пороге и пустились в безутешный плач. Представь себе картину – два балбеса, пяти и семи лет, грязные, обгоревшие на солнце, с жалкими голыми пиписьками, стоят на входе в часовню и ревут в три ручья. Через пять минут вокруг нас собрался весь приход. Чем больше становилось людей, тем горше мы рыдали.
-Неужели их подбросили?- заголосила какая-то женщина в большой белой панаме.
Народ мигом подхватил – подкидыши, подкидыши.
-Чьи вы дети?- вышел к нам монах.
Брат при виде монаха собрался, плакать перестал. Сложил руки ковшиком, прикрыл своё мальчуковое достоинство.
-Мы уже ничьи дети, мы подкидыши!- выпалил.
Я почему-то словам брата безоговорочно поверил и сорвался в рёв. А брат, перекрикивая меня, рассказывал дальше, как нас бросили мама и папа, а старший брат подавно бросил.
-И даже одежду у нас забрали, говорят – идите куда хотите, а мы вашу одежду продадим и купим себе Мобилет.
-Что купят?- опешил монах.
-Мобилет!
Мобилет – мотоцикл. В автопарке нашего города имелся только один Мобилет, и принадлежал он косому Хакиму по кличке Тбуз. Это был насквозь ржавый, времён Шарля де Голля мотоцикл Пежо. Но все его упорно называли Мобилет. Тбуз чинил его молотком и сваркой – тут приварит, там приколотит. Глушитель у мотоцикла давно уже отвалился, и если мы слышали его протяжный вой, то знали, что у нас есть ещё полчаса, чтобы доделать свои дела. Потому что только спустя полчаса за оглушительным рёвом из-за поворота выскакивал мотоцикл Тбуза, и вся ребятня нашей улицы стремглав летела за отчаянно ревущим и чадящим монстром. Кстати, заправляли Мобилет смесью масла и бензина. Заправщик на глаз заливал в канистру масло, доливал бензина, несколько секунд эту канистру тряс, а потом заправлял адской смесью Мобилет. И по тому, как Мобилет чадил и отплёвывался, становилось понятно, что заправщик и в этот раз промахнулся с правильными пропорциями.
Услышав про Мобилет, толпа задохнулась от возмущения:
-Что за бессовестные люди, отказались от детей, чтобы сэкономить на Мобилет!
-А фамилия у вас какая?- спросил монах.
-Мы её не помним!- зарыдал брат.- От голода забыли!
У монаха сделалось такое лицо, что стало ясно – сейчас он снимет свою рясу, натянет на грудь патронташ из осиновых кольев и пойдёт убивать моих родителей.
К счастью, мимо проходила наша тётка. Подошла узнать, что случилось, и в раскалённой праведным гневом толпе узрела заплаканных сыновей своей младшей сестры.
-Что вы здесь делаете?- встала руки в боки она. Толпа сбавила обороты. По слухам, в нашем роду несколько столетий назад водились настоящие сефарды, поэтому в гневе женщины нашей семьи были не просто страшны, а чрезвычайно страшны. И даже смертельно опасны. Видимо, пошил в предков-пиратов.
-Что они здесь делают?- дыхнула огнём на монаха тётка.
Толпа притихла.
-Это ваши дети?- спросил оробевший монах.
-Это дети моей сестры. И я вас ещё раз спрашиваю, что они здесь делают. Голые!
-Но они подкидыши!- заволновалась толпа.
-Подкидыши?- вылупилась наша тётка.- Эти?!- и вперила свой длинный блестящий ноготь мне в лицо.
-Эти,- пискнул я.
А далее было вот что. Тётя схватила нас за шкирки и поволокла домой. Мы плелись по городу, голые, несчастные, в бахроме из соплей, и исходили потоками слёз. За нами, держась на безопасном расстоянии, шла толпа. По дороге она разрасталась новыми деталями – зеваками, нищими, странствующими дервишами, гимназистками, ослами, торговцами водой и мулами. Возле рыночной площади нам навстречу выскочила мама – кто-то из соседей донёс, что Анка ведёт домой её голых сыновей, а за ней идёт весь город – выяснять, как это она посмела продать детей сестры в рабство Тбузу в обмен на его Мобилет.
Здесь муж всегда делает глубокомысленную паузу.
-Наказали?- каждый раз выдыхаю я.
-А то! Притом наказывали нас не мама с папой, а старший брат. Он отводил нас в баню, сначала охаживал ремнём, потом купал, а потом каждому выдавал по сантиму. Знаешь сколько всего можно было купить на сантим в шестьдесят девятом году? Целый круассан, вазочку ванильного крема и стакан фанты. Или хрустящий багет и большую тарелку жареных в масле сардин с капелькой жгучей аджики и вялеными маслинами. Или…
-Больно бил?- перебиваю я.
-Больно. Он бил, а я плакал и прикидывал в уме, на что этот сантим потрачу.
***
Мой муж родился за границей. Брат, с которым он плавал в реке, вырос в большого умницу, красавца, талантливого писателя и художника.
Потом он ушёл в политику, в глухую оппозицию. Кончилось всё очень печально – в возрасте 27 лет брат погиб при невыясненных обстоятельствах. За три года до этого, тоже при невыясненных обстоятельствах, погиб их отец – махровый оппозиционер, социалист. Гибель отца и брата выжгла в душе моего мужа дыру размером во Вселенную. Говорит он о них крайне редко, если вспоминает, то только смешное, из далёкого детства.
Он с большой грустью об этом смешном вспоминает.
Даже когда про стоянку ослов на Фиалковой улице рассказывает – было в их городе специальное место, где люди оставляли ослов, платили сторожу и уходили по своим делам. А потом возвращались и забирали их.
-А откуда сторож знал, своего осла забирает человек или не своего?- спрашиваю я.
-По выражению морды вычислял,- отвечает муж, и я до сих пор не знаю, шутит он или нет.
© Наринэ Абгарян.
Муж рассказывает.Я не сдурела, я вообще такая. ©